Теории превосходства
Группа, по-видимому, наиболее древних, и вместе с тем —
наименее теоретически оформленных трактовок смеха, ядро которых составляет
интерпретация данного явления как выражения превосходства (иерархического,
физического, морального и проч.) смеющегося над тем, на кого смех направлен. В
таком понимании смех скорее сближается с высмеиванием и насмешкой, нежели с
юмором и остроумием; он всегда обращен против кого-либо и служит выражением
господства или инструментом подавления.
Впервые такое понимание смеха встречается ещё в древнейших
мифологиях (подробнее — в частности, о смехе в греческой мифологии, — смотри в
статье Д. Бугая). Аналогичную трактовку смешного и комического мы встречаем и у
Аристотеля. Согласно ему, «комедия <…> это воспроизведение худших людей,
но не во всей их порочности, а в смешном виде. Смешное — частица безобразного.
Смешное — это какая-нибудь ошибка или уродство, не причиняющее страданий и
вреда. <…> Это нечто безобразное и уродливое, но без страдания»[1]. Соответственно, смех оказывается
выражением чувства превосходства над этим «ошибочным», «уродливым» и
«безобразным». Подобное понимание смеха встречается и у Декарта. «Когда благо и
зло представляются нам относящимися к другим людям, мы считаем их заслуживающими
или не заслуживающими этого»[2], — пишет он в «Страстях
души». В случае, когда благо или зло представляются незаслуженными, мы
испытываем зависть или жалость соответственно; в противном же случае, когда они
кажутся нам заслуженными, мы радуемся, поскольку считаем происходящее
согласующимся с должным. «Разница здесь только в том, что радость, которая
вызывается благом, — серьезная, в то время как радость, вызванная злом,
сопровождается смехом или насмешкой»[3].
В классическом виде, по мнению историка идей Квентина Скиннера,
теорию превосходства формулирует Томас Гоббс в своем «Левиафане». Согласно ему,
естественное состояние человеческого общежития — состояние войны всех против
всех — сменяется гражданским состоянием с возникновением государства и
провозглашением верховенства Закона, неумолимое действие которого, усугубленное
жесткими санкциями за его несоблюдение, приводит к вырождению физического
насилия между гражданами. Между тем, это не решает проблему склочной
человеческой натуры, и люди изобретают иные, «легальные» способы ведения боя
(споры, конкуренцию, и т.п.). Меняются и объекты, за которые ведется борьба:
если раньше ими выступали в основном материальные блага, то теперь, помимо них,
— общественный статус, признание, слава. Временами в борьбе за них победа
достается одному из участников как бы случайно, внезапно. «Внезапная слава есть
страсть, производящая те гримасы, которые называются смехом. Она вызывается у
людей или каким-нибудь их собственным неожиданным действием, которое им
понравилось, или восприятием какого-либо недостатка или уродства у другого, по
сравнению с чем они сами неожиданно возвышаются в собственных глазах»[4]. Смех, таким образом,
оказывается выражением внезапно завоеванного превосходства.
Теория Гоббса имела множество последователей и критиков.
Например, шотландский философ XIX
века Александр Бэн определял комическое как уничижение некогда почитавшегося
предмета. Среди современных отечественных гоббсианцев — М.Т. Рюмина, автор
«Эстетики смеха»; за рубежом теорию Гоббса в различных вариациях поддерживают Р.
Скрутон и Дж. Мореалл. С критикой на Гоббса обрушился Ф. Хатчесон, указав на
то, что его теория не в состоянии объяснить смех над самим собой. В наши дни
(2002), в противоположность английскому материалисту, Р. Соломон сформулировал
теорию неполноценности смеха. Он считает, что смех происходит от недостатка,
как форма признания униженности. Стоит заметить при этом, что и сам Гоббс
подчеркивал: смех «свойственен большей частью тем людям, которые сознают, что у
них очень мало способностей, и вынуждены для сохранения уважения к себе
замечать недостатки у других людей. Вот почему много смеяться над недостатками
других есть признак малодушия»[5].
К теории превосходства примыкает и Ницше. Для него смех —
это в первую очередь инструмент, средство борьбы со столь ненавистными ему
старыми нравами, моралью, верой, искусством, наукой, словом — со всей прежней
культурой, в которой он видит лишь проявление слабости и немощи индивидуального
духа. Согласно ему, все старые ценности, до поры принимаемые столь всерьез,
имели единственной своей целью сохранение рода человеческого и покоились
исключительно на подавлении личности. Однако теперь роду уже ничего не
угрожает, и личность должна воспрять, должна сбросить с себя принуждение
господ, страха и навязываемых ей верованиями целей. И наиболее удачное средство
ниспровержения этих «серьезных» ценностей Ницше усматривает в шутке, в смехе, в
насмешке над ними. Веселье становится для него символом нового, свободного
индивидуального духа, воплощает в себе его силу и здоровье, его превосходство
над «человеческим» (как его понимала старая мораль). Потому-то и новая наука
непременно должна быть Веселой, под стать новому «идеалу духа», который «из
бьющего через край избытка полноты и мощи играет со всем, что до сих пор
называлось священным, добрым, неприкосновенным, божественным»[6]. Казалось бы, этот
тотальный нигилизм обречен, поскольку по замыслу своему направлен только на
разрушение и опустошение и не способен ничего породить; что такое безжалостное
осмеяние всего и вся не может оставить после себя ничего кроме зияющей пустоты.
Однако, задумчиво отвечает Ницше, «несмотря на все то, быть может, только
теперь и появляется впервые великая серьезность, впервые ставится
вопросительный знак, поворачивается судьба души, сдвигается стрелка, начинается
трагедия…»[7].
Подытоживая, стоит отметить, что теории превосходства,
указывая на одну из существенных ролей, которые играет смех, упускают при этом
многие другие, вследствие чего оказываются провальными и неприменимыми ни к
случаям самоиронии, ни к ситуациям легкого и совершенно безобидного юмора, ни
ко многим другим. Кроме того, они практически не удостаивают вниманием вопросы
о механизмах порождения смеха, о его природе, о причинах его возникновения.
Теории
несоответствия.
Пожалуй, наиболее многочисленная группа теорий. Грубо
обобщая их, можно сказать, что теории несоответствия характеризуются
изначальной направленностью на отыскание природы Смешного как некоей сущности,
существующей (в большей или меньшей степени) объективно и независимо от
аффицируемого ею субъекта. Предполагается, что данная сущность фундирует всякую
частную ситуацию комического и, находя в них свое проявление, тем самым только
и делает их смешными. В поисках такой сущности мыслители обычно приходят к
выводу, что её роль играет несоответствие
(противоречие, контраст, диссонанс) того или иного рода, обнаруживаемое в
восприятии некоторого предмета (как обман ожидания), либо в самом этом предмете
(как диссонанс сущности и явления, содержания и формы, и т.п.).
В «классическом» виде теория несоответствия впервые
встречается у Хатчесона. В противовес Гоббсу, он рассматривает «невинные»
ситуации, которые, в отсутствие всякой «борьбы», тем не менее, порождают смех —
например, фокусы или трюки животных. Что же заставляет нас тут смеяться? Фокус
— это событие, невозможное в обыденной жизни; и именно этот контраст
предъявляемого обыденному, согласно Хатчесону, и пробуждает у нас смех.
Аналогичный механизм он обнаруживает и в случаях, которые Гоббс трактует через
идею превосходства. Скажем, согласно Хатчесону, унижение героя комедии
(например, короля или аристократа) вызывает у публики смех не в силу злорадства
над этим героем, но вследствие того, что зрители подмечают дисгармонию его
высокого социального положения и унизительной ситуации, несоответствие образа
его наличному воплощению. Эстафету подхватывает популярный философ своего
времени Джеймс Битти, создавший в 1779 году свою теорию смеха. Отметим, что он
был первым, кто развел физиологический смех (от щекотки) и психический смех (от
шутки); последний, согласно ему, происходит от идеи, объединяющей необъединяемые
вещи.
В духе теории несоответствия рассуждает и Кант. Согласно ему,
шуточная ситуация возникает тогда, когда мысль, ведόмая некоторой идеей, вдруг
сталкивается в этом движении с несуразицей, бессмыслицей. Ей неожиданно
открывается обманка, потаенно присутствовавшая в идее с самого начала, о
которой мысль и не подозревала. Мысль эта, доверившаяся по своему обыкновению
идее, ожидает от неё определенного логичного продолжения, а идея возьми да
подсунь ей вместо этого бессмыслицу. Этот трюк приводит к тому, что мысль
теряет всякие основания для собственного существования (поскольку мысль и
бессмыслица несовместимы), и начинает судорожно метаться из стороны в сторону,
то пытаясь вновь вернуться к обманувшей её идее, то стараясь как-то освоиться с
представшим перед ней несуразным несоответствием. Согласно Канту, это
колебательное движение души находит свое отражение (NB: mind-body) в колебательном движении
диафрагмы, что продуцирует смех. При этом Кант делает определенные оговорки:
предмет шутки должен быть нам безразличен (иначе обманка по поводу него может
доставить нам неудовольствие), а сама обманка не должна подсовывать мысли некоторое
иное положительное содержание, за которое та могла бы ухватиться, но должна
путем обессмысливания лишать рассудок всякой возможности приложения к данной
ситуации. Таким образом, согласно Канту, несмотря на то, что рассудок выступает
необходимым основанием юмора, сам юмор является иррациональным детищем не
мысли, но бессмыслицы, и его непосредственное проявление сводится в итоге к
животному, телесному ощущению — удовольствию от смеха, этого «аффекта,
возникающего из внезапного превращения напряженного ожидания в ничто»[8]. Если «какой-нибудь
шутник, — иллюстрирует Кант свои соображения, — очень подробно расскажет о горе
купца, который, возвращаясь в Европу из Индии со всем своим состоянием, вложенным
в товары, вынужден был в страшную бурю выбросить все за борт, и это расстроило
его до такой степени, что в ту же ночь поседел его парик, — то мы
смеемся, и это доставляет нам удовольствие, поскольку мы еще некоторое время
перебрасываем свой собственный промах, пытаясь поймать, впрочем, безразличный
нам предмет или, вернее, идею, за которой мы следовали, между тем как мы
стремимся лишь схватить и удержать его»[9]. Вот такой вот шутник был
Кант.
Несколько лучше дела с юмором обстояли у Гегеля, да и в
целом теория Смешного у него полнее и многограннее. Ему представляется
очевидным, что юмор и смех только и являются собственно юмором и смехом лишь в
своей противопоставленности грусти и слезам, лишь как отрицания этих своих
противоположностей, а потому и рассматривать их необходимо вместе, в единстве —
тем более, что у них удается обнаружить общее основание. И юмор, и грусть как
душевные состояния, согласно Гегелю, проистекают из переживания ситуации, в
которой обнаруживается контраст, взаимоисключение, противоречие сущности и
явления, целей и средств, и т.п. При этом, когда сами мы не находимся во власти
такой ситуации, а причина её противоречивости является случайной и
субъективной, она нас смешит (гегелевским примером здесь служит падение гордо
выступающего трибуна: с оратором происходит нечто противоположное тому, что он
ставил себе целью, содержание его выступления оказывается облаченным в
контрастирующую форму, и сложившаяся ситуация происходит случайно, при этом
совершенно не ущемляя нас самих); когда же вследствие противоречивой ситуации
мы сами оказываемся ущемленными, а причины её представляются необходимыми и
объективными, мы погружаемся в грусть. На этом же, согласно Гегелю, базируется
механизм искусства, делающий комедии комичными, а трагедии — трагичными. Гегель
отмечает, что большинство великих трагедий основывается на коллизиях
нравственности, которые могут возникнуть, когда герои, руководствуясь в своем
поведении этими общими, абсолютными для них нормами, попадают в ситуацию
конфликта, выход из которого не представляется возможным без нарушения этих
норм и ущемления хотя бы одного из героев (иллюстративный пример: дилемма святости
и нерушимости любви и необходимости послушания старшим, которые не допускают её
возможности). В данном случае причина конфликта оказывается объективной
(поскольку объективны нормы нравственности), а сами герои оказываются во власти
противоречивой ситуации. Зритель сопереживает их трагедии, поскольку разделяет
вместе с героями те же самые объективные нормы нравственности и обнаруживает
коллизию этих норм, демонстрируемую на сцене, в самом себе. Противоположна
ситуация в случае комедии: здесь также обнаруживается определенный конфликт или
противоречие (целей и средств, формы и содержания, и т.п.), однако причины его
оказываются субъективными, заложенными в случайной нелепости или самодурстве и
упрямой воле самих героев, вследствие чего сами они оказываются сильны, властны
над содержанием этого противоречия. Сама их субъективность в границе этой
ситуации оказывается абсолютной, довлеющей. Так, например, «комично, когда сами
по себе мелкие и ничтожные цели осуществляются с видом большой серьезности и с обширными
приготовлениями, но при этом у субъекта, случись ему не преуспеть в своем
начинании, ровно ничего не рушится на самом деле именно потому, что он желал
чего-то крайне незначительного, так что он со свободной и радостной душою может
воспрянуть после своего поражения»[10]. И зритель переживает
аналогичное: «тут субъективность зрителя или слушателя проявляется в ничем не
нарушаемом и безмятежном наслаждении самим собой, ибо она есть абсолютная
идеальность — бесконечная власть над всяким ограниченным содержанием. <…>
В смехе воплощается субъективность, достигшая безмятежного наслаждения самой
собою — эта чистая самость, этот духовный свет — в виде разливающегося по лицу
сияния, — и в то же время тот духовный акт, посредством которого душа
отталкивает от себя смешное, находит себе телесное выражение в шумном,
прерывистом дыхании»[11].
Важно при этом отметить, что Гегель разводит «комическое» и
«смешное». Над чем только не смеется человек: один — над пальцем, другой — над
Кантом. Стоит лишь человеку обнаружить соответствующее форме смешного
противоречие — и он уже готов ухахатываться. При этом то, что может показаться
смешным одному, оставит равнодушным другого — он просто не разглядит
соответствующего противоречия. Настоящая комедия, согласно Гегелю, не может
строиться на этих субъективных случайностях, а потому описываемая автором
комическая ситуация не должна основываться на произвольно скомпилированном
противоречии, но это противоречие должно высветиться объективно, из самой
природы вещей, из их понятий, и тогда оно будет доступно и смешно всякому
зрителю, и сама комедия будет смешна объективно.
Укажем, помимо прочего, и общий контекст рассмотрения и
интерпретации Гегелем слез и смеха. Для него они, прежде всего, —
непосредственные, природные, телесные и, в сущности, ещё животные проявления
соответствующих душевных состояний (грусти, печали и радости, юмора —
соответственно). При этом Гегель ничуть не пытается редукционистски оскуднить
все то многообразие этих состояний и их проявлений, которое мы встречаем в
жизни. Напротив, он отмечает, что, сколь разнообразными бывают оттенки печали и
веселости, столь же разнообразными бывают и их проявления, и даже указывает на
возможность градации и построения иерархии этих проявлений, в соответствии с
которой предлагает судить о внутреннем мире и интеллектуальных способностях
человека. Так, согласно ему, дикий быдловский ржач характеризует натуры «пустые
и грубые»; это — наиболее низкий вид смеха, который в своем развитии «освобождается
от своей природности, покуда в улыбке не превращается в жест»[12]. Развитые до степени
жеста смех и слезы затем снимаются в голосе — единстве обоих этих
противоположностей, способном выразить и те, и другие душевные переживания, —
который сам в ходе своего дальнейшего развития переходит в разумную, уже
всецело человеческую речь.
К теории несоответствия примыкает и Артур Шопенгауэр. В
работе «Мир как Воля и Представление» он пишет, что смех рождается тогда, когда
частность вдруг опережает всеобщее, а юмор происходит из неумения какого-то
понятия схватить вещь. Теорию несоответствия разделял и Бернард Больцано. Его недавно
вновь обретенная наукой рукопись содержит концепцию смеха. Он полагает, что
младенцы и животные не могут смеяться. Из этого делается вывод, что смех носит
чисто психологический характер. Спецификацию этого феномена Больцано видит в
резких переходах от приятных состоянии сознания к неприятным, и обратно.
Пожалуй, наиболее известная философская концепция смеха
принадлежит Анри Бергсону. Для него ясно, что смешное — это всегда
человеческое. А значит, речь идет о работе души. Что в душе препятствует возникновению
смеха? Волнение, сосредоточенность, серьезность, увлеченность предметом.
Значит, смешное может возникать в нечувствительных к этим «препятствиям» душах:
равнодушный зритель превращает драму в комедию. В этом проявляется его
косность. Суть смешного — когда косный видит косность и телесность там, где
ожидалась духовность, гибкость и пластичность жизни. Бергсон приводит пример
Гегеля: оратор, собравшийся произнести высокую речь, падает, оказывается
телесным. Бергсон отмечает и социальную природу и значимость смеха: смешное не
рождается в одиночестве. Наш смех есть всегда смех той или иной группы и
определяется принадлежностью к ней. Более того, смех выступает определенной
санкцией, регулятивом: осмеяние побуждает человека меняться. Осмеяние же нравов
побуждает к развитию все общество в целом. И больше всего для общего блага, по
Бергсону, нужно смеяться над тщеславием — квинтэссенцией комического.
Теории несоответствия, являясь наиболее распространенными,
тем не менее, не лишены существенных недостатков. Предельная абстрактность, до
которой нередко доходят авторы, создает существенные проблемы в приложении их
идей к конкретным ситуациям, но при этом не помогает их теориям охватить все
типы и разновидности юмора, смеха, комического.
Теории освобождения
Согласно этим теориям, смех представляет собой разрядку,
снятие нервного напряжения. Создателем первой теорииосвобождения обычно
полагают графа Энтони Шефтсбери, изложившего ее в «Эссе о свободе остроумия и
юмора» (1709). Английский философ исповедовал картезианскую физиологию,
описывавшую нервную деятельность в терминах блуждающих по организму животных
духов. Шефтсбери полагает, что смех возникает тогда, когда животные духи,
забившиеся на узлах нервов, освобождаются, давая человеку силу, энергию и
хорошее настроение. Следующая важная веха в истории этой теории — эссе Герберта
Спенсера «О психологии смеха» (1911). Спенсер различает смех от органических и
от психологических причин. Если в последнем случае он придерживается теории
несоответствия, то его трактовка органического смеха оригинальна. Согласно ему,
сильные эмоциональные переживания приводят к накоплению нервной энергии в
мышцах, которая ищет выхода. Легче всего ей оказывается разрядиться через мышцы
с малой инертностью: мимические и дыхательные. Если же такой энергии
скапливается слишком много, то её разрядка происходит не через смех, а через
судороги. При этом Спенсер подчеркивает, что движения смеха есть просто
движения, они не имеют объекта (в отличие, скажем, от смеха в теории
превосходства, который всегда направлен на кого-либо). Это есть чистое
освобождение нервной энергии. Почти буквально теорию Спенсера воспроизводит
американский философ Джон Дьюи, замечая, что смех кладет предел напряжению.
Отметим, что, будучи во многом уже канувшими в лету, некоторые положения теории
освобождения до сих пор актуальны и находят свое экспериментальное
подтверждение.
Психоаналитическая
теория
Зачастую идеи Фрейда о смехе относят к
категории «теорий освобождения», однако такое отнесение не лишено существенных
искажений, натяжек и оговорок. Свою работу «Остроумие и его отношение к
бессознательному» Фрейд начинает с выражения идиосинкразии к различным версиям
теории несоответствия. Согласно ему, не мысль, но выражение мысли является
носителем смешного. Попробуйте переформулировать любую шутку или разъяснить ее,
— и смеха не будет. Фрейд пытается обнаружить порядки заявленного дискурса.
Таковыми у него оказываются сгущение («Ты женился? — Венчально, но это факт»),
многократное повторение («Сегодня раки маленькие, но по три, а вчера были по
пять, но очень большие») и двусмысленность. Последнее является частным случаем
второго (использование одного знака дважды). Само повторение же является
частным случаем сгущения (например, при метонимии). Сгущение выражает экономию
душевной энергии (например, сострадания). Смех — защитная функция. Его основной
мотив — желание получить удовольствие. Смех возникает как метод получения
удовольствия из развитой душевной жизни, которое вследствие этого развития было
потеряно. Поэтому дети, по Фрейду, не могут производить остроты. И в этом
отношении мотивы остряка, желающего показать свой ум, похожи на мотивы
эксгибициониста. Дальнейшее развитие теория Фрейда получила в работах Жака
Лакана.
Хайдеггерианская
теория
Хайдеггерианской теории смеха нет.
Метафизическая теория
Согласно этой теории, реальность смешна. Каждый объект
реальности смешон, если понимать под этим способность показаться некоему
субъекту таковым. То есть качество «быть смешным» неотторжимо от объекта, если
только он может быть воспринят. Несложно представить себе человека, смеющегося
над чем угодно: от анекдота до равнобедренной трапеции. Это утверждение
подтверждается и основанной на биохимических процессах моделью (см. ниже),
которая не включает какой бы то ни было спецификации изначального стимула,
могущего впоследствии вызвать смех. Здесь
необходимо оговориться: не все, что можно считать смешным, вызывает смех. Более
того, даже не все, воспринятое как смешное, вызывает смех в силу некоторых
ограничивающих обстоятельств, к примеру — этикета. Однако, и это принципиально
важно, любой объект может быть смешным, и будет ли он воспринят в таком
качестве, зависит от субъекта, который обладает способностью прочувствовать
комичность. Однако способность к восприятию смешного не статична, а постоянно
пребывает в динамике, воздействовать на нее можно множеством разных способов,
от веселящего газа до просто шутки. С позиции метафизической теории,
классические теории (например, несоответствия) лишь описывают пути стимуляции
чувства смешного относительного определенного объекта, который смешон и без
этого, но прежде не воспринимался таковым. Упавший оратор, над которым
потешается Гегель, был смешон и до падения, как и его трибуна или речь, но
Гегелю это открылось лишь после соблюдения необходимых для этого условий
восприятия.
Естественнонаучные
теории
Вполне логично предположить, что, поскольку смех и чувство
юмора некогда возникли, закрепились и получили свое развитие в процессе
эволюции, они оказались адаптивными. Само признание факта адаптивности этих
явлений уже дает возможность ответить на некоторые вопросы: например, почему
юмор так ценен в обществе или почему человек с развитым чувством юмора
привлекателен для других (в том числе для лиц противоположного пола). Но в чем
именно состоит адаптивность, биологическая полезность смеха и юмора? каковы
конкретные механизмы их возникновения и развития? каково физиологическое и
нейрофизиологическое устройство их функционирования? — На эти и смежные им
вопросы и пытается дать ответ эта группа теорий.
Впервые, насколько можно судить, попытка осмысления
эволюционной значимости смеха была предпринята троцкистским философом и учеником
Дьюи Максом Истменом в работе «Удовольствие смеха». Истмен полагает, что смех
является видом игры животных. Он расширяет понятие «смех» так, что в него
оказываются включены и оскал шимпанзе, и виляние собаки хвостом — словом, любой
жест с положительной коннотацией. Конкретный механизм у Истмена носит
нативистский характер: у нас есть врожденный инстинкт смеха. Эволюционно этот
механизм возникает как защитная реакция на агрессивные стимулы и оказывается,
таким образом, адаптивным, вследствие чего и получает свое закрепление.
Среди современных концепций такого рода следует отметить
теорию, созданную совместными усилиями нейрофизиолога Мэтью Хёрли, философа
Дэниела Деннета и психолога Рэджинальда Адамса и изложенную в нешуточной работе
«В шутку» («Inside Jokes»,
2011). Наша способность выживания, отмечают её авторы, напрямую зависит от
способности предсказывать дальнейшее развитие событий, что позволяет заранее
распознавать грозящие опасности и избегать их. Точность прогнозов жизненно
важна, и не менее важным является выявление и устранение из них ошибок. Однако
спонтанная фальсификация предположений — штука фантастическая; чтобы
обнаружение просчетов имело место, оно должно иметь некоторое позитивное
подкрепление: возбуждать центр удовольствия и вызывать дофаминный выброс,
приводящий к радости и веселью. Таким образом, жизненно необходимым и
эволюционно выгодным оказывается возникновение механизма, побуждающего индивида
прослеживать мыслью свои предположения в ожидании обнаружить в них некоторую
потаенную обманку, ошибку (ещё не причинившую вреда, безобидную), столкновение
с которой приводило бы его к радости и веселью. Но что это, как не механизм
действия юмора (сравни с кантианским)? Смех или улыбка в данном случае
предстают сигналами, оповещающими сородичей об устранении некоторого былого
просчета. Обмен таким фальсификационистским опытом оказывается полезным —
возникают шутки, которыми индивиды обмениваются. Легко оказывается объяснить,
почему многократное повторение одной и той же шутки перестает вызывать радость
и смех (как только имевшаяся ошибка устранена, шутка перестает действовать),
почему развитое чувство юмора привлекает лиц противоположного пола (поскольку
свидетельствует о том, что индивид умеет строить более точные предсказания,
лучше адаптирован к реалиям этого опасного мира), загадку самоиронии и т.д. Все
свои положения авторы иллюстрируют огромным количеством разного рода шуток, что
не только придает их выводам больший вес, но и в принципе располагает к их ходу
мысли («Они даже смешнее, чем Гегель!» — отзывается об авторах Ребекка
Голдштайн). Тем не менее, эта теория не лишена недочетов. Так, например,
неясным остается, почему зачастую обнаружение ложности собственных суждений
вызывает у нас совсем не смех, но печаль или стыд, а указание на это со стороны
— возмущение и негодование. Помимо этого, увлекшись объяснением причин
возникновения шуток и юмора, авторы оставляют в стороне рассмотрение природы
смеха. Непосредственную связь между ними не удается провести: данные
нейрофизиологии свидетельствуют не только об отсутствии некоторого
специфического отдела мозга, ответственного за восприятие юмора (его
нейрофизиологическое действие скорее оказывается сродни действию алкоголя или
наркотиков), но и о том, что стимулирование центра удовольствия (механически
или посредством шуток) далеко не всегда вызывает смех, и наоборот — во многих
случаях смех не сопровождается ощущением радости или веселья и вовсе
безотносителен юмору (в случаях непроизвольного и истерического смеха, смеха
как защитного механизма при беспокойстве и т.п.). Не лишена теория и других
спорных моментов.
Многие из них преодолевает наш соотечественник А.Г. Козинцев
в работе «Человек и смех» (2007). Его изначальный посыл прямо противоположен
настрою американских ученых: не юмор, но именно смех, обычно трактуемый как
некая производная от юмора, кладется им в основание и становится объектом
пристального исследования. Из данных этологии известно, что смех присущ не
только человеку, но и некоторым животным (о смехе у крыс смотри в статье П.
Ивашкина): аналогичные человеческому смеху звуки, мимика и придыхания зачастую
сопровождают игровое поведение шимпанзе. Из наблюдений становится понятна их
роль: в случае игровой агрессии они символизируют симулятивность атак и отпора,
служат сигналами несерьезности агрессивных действий (укусов, борьбы и т.п.).
Подобного рода сигналы (в виде специфических оскалов) обнаруживаются и в
игровой деятельности собак, медведей, тюленей и др. Везде они служат
символами того, что нападение — это прямое нарушение норм жизни особей в группе
— осуществляется «не взаправду», что оно — «нарушение понарошку». Существенные
аналогии обнаруживаются и в человеческом игровом поведении в случае щекотки — и
здесь роль смеха (вовсе не связанного с юмором и не обязательно
сопровождающегося удовольствием) остается та же. Таким образом, смех можно
определить как «врожденный и бессознательный метакоммуникативный сигнал игры,
но не всякой, <…> а особой негативистской игры — "нарушения
понарошку"»[13].
Но если это так, легко показать, как с возникновением и развитием речи
физическая псевдоагрессия дополняется речевой, а с появлением всего
многообразия человеческих, культурных норм (лингвистических, логических,
социальных, нравственных и т.д.) игра в «нарушение понарошку» распространяется
и на них. Эта игра, собственно, и оказывается юмором. Сам юмор, таким образом,
предстает вторичным, производным от смеха и животных негативистских игр — его
биологических оснований. Такой подход помогает объяснить не только взаимосвязь
смеха и шуток, но и причину столь пестрого многообразия видов юмора (от
шутливых оскорблений до тонкой сатиры; от злых детских шуток до каламбуров — в
зависимости от нарушаемых «понарошку» норм и способов их нарушения); объясняет
причины различных типов смеха (например, беспокойный смех удается истолковать
как попытку индивида обратить патологическую ситуацию в игру, как стремление
придать ей статус «понарошку» — здесь смех действует как защитный механизм);
указывает причину, по которой шутка может оказаться обидной или оскорбительной
(если её «невзаправдашний» характер не воспринимается), и т.д. Что говорить —
Козинцев на основе своей теории объясняет роль смайликов в этих ваших
интернетах! Достоверность этой теории подтверждается её согласованностью с
многочисленными данными физиологии, психологии (в том числе детской),
нейрофизиологии, этологии, и других естественных наук. Отметим также, что во
многих моментах сходной теории придерживаются американские исследователи Питер
МакГрау и Калеб Уоррен.
Наконец, стоит отметить и ряд иных естественнонаучных
подходов к проблемам смеха и юмора. Так, например, социологические исследования
(смотри, например, работы А.В. Дмитриева) нередко затрагивают вопросы
спецификации этих явлений в тех или иных группах, их роли в той или иной сфере
(в науке, в политике), значение смеха и юмора в процессе социализации или
определении идентичности и принадлежности той или иной группе (в этом контексте
уместно вспомнить статью «Философский фольклор» К. Бурминой, опубликованной в
предыдущем номере ФК), и т.д. Не менее популярны и медицинские исследования
влияния смеха и юмора на тонус, иммунную систему и в целом — здоровье и
продолжительность жизни человека. Возможно, не за горами и привлечение
математического аппарата к проблемам хихонек да хахонек.
[1]
Аристотель. Поэтика // Политика. Риторика. Поэтика. Категории. — Минск:
Литература, 1998. — С. 1071
[2]
Декарт Сочинения в 2 т. Т. 1 — М.: Мысль, 1989. — С. 509
[3]
Ibid.
[4]
Гоббс Т. Сочинения в 2 т. Т. 2. — М.: Мысль, 1991. — С. 43–44
[5]
Ibid, C. 44
[6]
Ницше Ф. Сочинения в 2 т. Т. 1. — М.: Мысль, 1996. — C. 708
[7]
Ibid.
[8]
Кант И. Сочинения в 8 т., Т. 5. — М.: ЧОРО, 1994. — C. 174
[9]
Ibid, C. 175
[10]
Гегель Г.В.Ф. Эстетика в 4-х т. Т. 3. — М.: Искусство, 1971. — С. 580
[11]
Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук. Т. 3. Философия духа. — М.: Мысль,
1977. — С. 122–123
[12]
Ibid, C. 123
[13]
Козинцев А.Г. Человек и смех. — СПб: Алетейя, 2007. — С. 110
Комментариев нет:
Отправить комментарий